Category: музыка

Category was added automatically. Read all entries about "музыка".

Андрей Жигалов- бард или клоун?

90-е годы... тоска, безысходность, пустота. Артист, певец, профессиональный клоун Андрей Жигалов потрясающе передал эту атмосферу своей игрой и песнями в фильме ОБЛАКО-РАЙ.

После этого фильма как-то не смотрится клоун Жигалов на европейских подмостках... Какой-то ненастоящий он теперь, отлакированный... А так дай Бог ему достатка, здоровья...

Нверное, это все-таки несовместимо.....

Юность Анкваба.

Об авторе | Михаил Владимирович Шевелев родился в 1959 году. Закончил Московский государственный институт иностранных языков. До 1990-го работал переводчиком. С 1990-го по 2005-й — в еженедельнике “Московские новости”: обозреватель, редактор отдела, ответственный секретарь, заместитель главного редактора. В 2001—2002 годах — главный редактор сатирического журнала “Самиздат”. В настоящее время — на радиостанции “Свобода”: обозреватель прессы, редактор сайта.



Посвящается всем, кто летом 2008-го понес
в Грузии такие же большие убытки, как я.

Горбатые улочки старого Тбилиси… дружеский восторг грузинского застолья… чарующие звуки шестиголосья, сравнимые только с первым глотком молодого кахетинского вина в жаркий день… просветление, подаренное Светицховели и Мцхетой, — где все это теперь?..

По-моему, весь этот дежурный пафос к жизни не имеет никакого отношения. К моей, во всяком случае, точно не имеет. Все было не так.

Знакомство

Мы познакомились в августе тысяча девятьсот семьдесят седьмого, тридцать один год назад, когда я в первый раз оказался в Тбилиси, а потом — в Абхазии. Можно было бы сказать, что в столице Грузии и ее провинции, но по нынешним временам это значит — принять сторону в конфликте.

В Тбилиси тогда приехал с гастролями Московский театр мимики и жеста, где актеры были либо глухие, либо немые, или и то и другое одновременно. Но говорящие и слышащие там тоже работали. Одним из них был Гриша Ауэрбах, мой двоюродный дядя, который в Театре мимики и жеста руководил музыкальной частью.

Вот в качестве племянника руководителя музыки для глухонемых я и познакомился с Грузией.

Гриша возглавил музыку, сопровождающую мимику и жест, не по призванию, а потому, что попал в безвыходную ситуацию. Он в середине 70-х окончил Гнесинский институт, получил диплом композитора, а работу ему предложили в музыкальной школе на Сахалине. Менять Москву на Сахалин Гриша не захотел, решил трудоустраиваться самостоятельно и в поисках работы набрел на глухонемой театр. Там вроде музыка была ни к чему, но Гриша нашел аргументы. Ну что это за театр, где нет оркестра? Мало ли что глухие и немые, а если среди зрителей попадутся слышащие? А если за границу ехать?

Руководители Всесоюзного общества глухих, хозяина театра, сами были слышащие, они вняли Гришиным доводам и поручили ему создать недостающий оркестр. Но с условием: музыкантов набрать, ладно, пусть не глухих, но хоть с какими-нибудь дефектами, заик, например — чтобы было чем оправдаться, когда начальство спросит: а за каким, собственно, чертом вам понадобился оркестр в глухонемом театре? Грише так не хотелось на Сахалин, что он согласился бы работать и с безрукими.

Что из этого решения вышло? В любом театре пьют, особенно оркестранты, иначе это не театр. Но в Театре мимики и жеста это делали с каким-то особым остервенением, всегда до конца, до того счастливого состояния, когда что глухие, что слышащие становятся уже одинаково нечленораздельны.

Апофеозом такого плачевного состояния трудовой дисциплины стал спектакль “Где Чарли?” (в просторечии — “Тетка Чарлея”), представленный на сцене тбилисского Дома офицеров десятого августа тысяча девятьсот семьдесят седьмого года.

Мы с Гришей в тот день обедали вдали от центра Тбилиси, на Черепашьем озере, по приглашению Гиви и Ираклия, чьи фамилии скрылись в мутной дымке этого дня. Не торопясь обедали, cо вкусом, пока не спохватились, что времени до начала спектакля осталось минут сорок, поэтому быстро выпили по последней — за творчество, возвращались стрелой, а дорога от Черепашьего озера до проспекта Руставели, где стоял Дом офицеров, — серпантин, и мы приехали вовремя, но в совершенно потрясенном состоянии.

Мне — что, а Грише надо было спешить на сцену, исполнять задумку режиссера. Спектакль “Где Чарли?” начинался с того, что раздвигается занавес, и зрители видят на сцене человека во фраке с дирижерской палочкой в руке. Он ею взмахивает, вступает оркестр, дирижер торжественно спускается в оркестровую яму, начинается спектакль.

В тот вечер занавес раздвинулся, и зрители увидели человека во фраке и с дирижерской палочкой в руке, но он был бледнее собственной манишки и, вопреки режиссерскому замыслу, хоть и вглядывался сосредоточенно в оркестровую яму, спускаться в нее не спешил. Там было на что посмотреть, как потом выяснилось, или, скорее, не было. Где и с кем гуляла в этот день глухонемая музыка, бог весть, но делала она это не менее энергично, чем мы с Гришей, и требовать чего-то от тех немногочисленных заик, что добрались к вечеру до рабочего места, было бессмысленно.

Торжественный спуск, задуманный режиссером, оказался совершенно невозможен. Гриша и так был угнетен дружеским обедом и дорогой, а зрелище собственного коллектива — наполовину отсутствующего, на вторую половину неработоспособного — его добило. Он понял, что узкая лестница, ведущая в оркестровую яму, не его путь, подобрал фалды фрака, присел на корточки и по-простецки рухнул вниз. И музыка под его управлением действительно в этот вечер неслась, не подберешь другого слова. Я, рассказывал он потом, успел разбудить гитариста и пересадить его за барабаны, дальше — не помню…

Звуки, которые издавал этот оркестр, сегодня назвали бы шедевром постмодернизма, и снобы давились бы в очереди за билетами. Но год был тысяча девятьсот семьдесят седьмой, до постмодернизма и его ценителей еще надо было дожить.

На следующее утро состоялось неотвратимое — партийное, комсомольское и, до кучи, профсоюзное собрание Театра мимики и жеста. Повестку дня никто, конечно, сформулировать не мог, но она была ясна и так. Ход этого собрания описать трудно, потому что большая часть покаяний, обещаний исправиться и попыток указать на истинных виновников пьянки в рабочее время… вот как сказать в этом случае — звучала в полной тишине? Скорее все-таки виделась.

Самым ярким оказалось выступление говорящей председательницы месткома. “Вот что, Ауэрбах, — сказала она в заключение, — не умеете пить водку — пейте мочу!”.

Это была ошибка. То есть по сути она, возможно, была и права, но время для своих обличений выбрала совершенно неудачное.

Накануне, добредя с грехом пополам до конца спектакля и понимая неизбежность последствий, Гриша отпустил все тормоза и к утру имел вид собаки Павлова, способной реагировать только на ключевые слова. Призыв “пейте!” вызвал у него вполне предсказуемую реакцию, тем более что это было единственное слово, которое он сумел вычленить из обвинительной речи. Он поднял на председательницу месткома мутные глаза и покорно сказал: “Наливай”.

Поскольку в партии таких сроду не ждали, а из комсомола он уже выбыл по возрасту, Гришу исключили из профсоюза.

Это его обидело, но не отрезвило. “Ну и ладно, — сказал Гриша по итогам собрания. — Раз они так ко мне относятся, поедем в Гудауту, я договорился с Ираклием. Я там буду играть на танцах, ну и отдохнем по-человечески…”. На чем играть? На электрооргане. Где его взять? “У глухонемых на складе, — сказал мстительный руководитель музыкальной части и бывший член профсоюза. — Раз им дирижер не нужен, значит, и инструмент ни к чему. Ну почему сразу — сопрем… Одолжим”.

Через два дня мы высадились в самом центре Абхазии, на перроне гудаутского вокзала, вместе с одолженным у неблагодарных глухонемых электроорганом — самой неудобной для переноски вещью в мире после, наверное, телевизора “Темп”. И начали играть на танцах и отдыхать по-человечески.

Шлягеры того лета — “Эх, Одесса, жемчужина у моря”, “Остановите музыку” и “Good-bye, my love, good-bye” — гудаутская танцплощадка слушала в Гришином исполнении четыре вечера. Он пользовался успехом, но на пятый день выступлений попал в тюрьму. Гришу арестовали за то, что он продал партию из семи польских джинсов по семьдесят рублей за пару, которую ему уступил в Тбилиси по пятьдесят пять, кажется, Гиви. Просто контрагента для этой сделки он нашел самого неудачного — единственного в Гудауте уполномоченного ОБХСС, который справедливо посчитал, что на его глазах совершается преступление, предусмотренное статьей 237-й Уголовного кодекса Грузинской ССР, — “мелкая спекуляция”. Или крупная — это уже как суд решит.

На следующее утро после ареста спекулянта я собрал скромную передачу из сыра, хлеба и помидоров и понес ее плененному товарищу.

Кто видел гудаутскую КПЗ в августе, тот знает жизнь и помнит арестантский контингент, который накануне просто перебрал, или дал по морде кому-нибудь не тому, или приставал к кому-нибудь по обоюдному согласию, но на пляже, то есть в общественном месте, или совместил все эти мероприятия. Эта публика сидела в ожидании своей участи на длинной деревянной скамье лицом ко входу. У двери находился стул с дежурным сержантом, который мог видеть входящих, но к арестантам располагался спиной.

Он пропустил сильное зрелище. Увидев меня в дверях, автор единственного на этой скамье экономического преступления среагировал мгновенно, хотя и странно: он выкатил глаза и, оставаясь сидеть, стал локтями, плечами и туловищем изображать человека, танцующего лезгинку и одновременно разговаривающего по телефону, для чего в ходе танца недвусмысленно прикладывал ладонь к уху.

Я испугался. Потому что сомнений оставалось мало: били, значит, Гришу в отделении так, что искалечили, отбили весь разум. Какая это потеря для советского глухонемого искусства — меня в тот момент не занимало. А вот что я скажу по возвращении в Москву Гришиной маме, двоюродной своей бабке? Перекупался, знаете ли, ваш сын?

“Не надо помидоры, — сказал сержант у входа, — к следователю иди”. Следователя я нашел по звуку. Из его кабинета доносился баритон Джо Дассэна… “Salue…”…

Он тогда отовсюду доносился, но такое хрипение на низких частотах мог издавать единственный в мире кассетный магнитофон “Panasonic”. Это был мой магнитофон, родительский подарок к совершеннолетию, самое ценное мое имущество. “Panasonic” оказался в руках следователя после того, как уполномоченный ОБХСС изъял его вместе с польскими джинсами, предметом спекуляции с места преступления — из комнаты, которую мы с Гришей сняли в Гудауте неподалеку от танцплощадки, чтобы легче было таскать туда-сюда громоздкий орган.

Как надо разговаривать со следователями, я знал в основном по книжкам Шаламова, Буковского и Солженицына, которые учили, что, если нужен результат, а не принцип, качать права лучше не надо. Я поэтому был предельно подобострастен: “Разрешите обратиться? Я тут передачу принес для Ауэрбаха… он за вами сидит…”. Оборот “за вами” казался мне особенно удачной находкой. Но следователь, захваченный прослушиванием Дассэна в исполнении моего магнитофона, на меня едва взглянул: “Это который джинсы? Не надо ничего, мы его сейчас отпустим…”. Я принял его добродушие, навеянное музыкой, за либерализм. “А вот магнитофон… можно мне его забрать… Это мой…” — “Твой?” — “Да”. — “А может, и не отпустим…”

Между чужой свободой и своим магнитофоном я выбрал первое. Не без колебаний, но не бросать же в тюрьме человека, нуждающегося в срочной психиатрической помощи.

Минут через двадцать Гриша вышел из отделения — веселый, бодрый, улыбающийся — и энергичным шагом направился ко мне. Тут предположения по поводу его состояния переросли в уверенность — не мог человек так веселиться, проведя ночь в отделении, если он, конечно, вменяем.

— Здорово!

— Здорово, — говорю.

— Ну, ты сделал, что я просил?

— Конечно, — я знал, что человеку в этом состоянии ни в коем случае нельзя перечить.

— Дозвонился?

Идея телефонного звонка действительно преследовала его во время сидячего исполнения лезгинки, но куда и кому? А если он спросит о результатах разговора? Что он и сделал, и в нашей беседе наступила заминка. После долгих осторожных расспросов выяснилось наконец, что никто Гришу не бил, психическое здоровье он не терял, а средствами мимики и жеста просил меня сделать простую вещь — дозвониться до Тбилиси и сообщить о случившемся Гиви и Ираклию, или Гоги, в крайнем случае — Нодару. Что было непонятного?

До Тбилиси мы потом дозвонились. Гиви хотел помочь, но дело уже передали в суд, правда, Ираклий обо всем договорился, так что тревожить самого Нодара не пришлось.

И был гудаутский суд. И прокурор сказал про спекулянтов джинсами, что таким, по его мнению, не место среди нас. Но защитник попросил о снисхождении к работникам творческого труда, оступившимся в первый раз, и обратил внимание суда на то, что джинсы были польскими — продукт, значит, мировой социалистической системы хозяйствования. А судья взволнованно выслушал доводы сторон и чтение приговора начал такими словами: “Извините, Григорий Львович, но именем Грузинской Советской Социалистической Республики…”. Потом все участники процесса собрались в ресторане напротив суда, где осужденному преподнесли на память оригинал приговора — два года условно, уверили в отсутствии копий и уважении к гостям Гиви и звали приезжать еще.

В общем, так себе вышло знакомство с Грузией, а магнитофона “Panasonic” жалко до сих пор. И я решил, что, пожалуй, хватит, больше я сюда не приеду никогда.

....Со следователем из Гудауты, любителем французской эстрадной музыки, мы встретились спустя двадцать три года в Москве. Он вырос в крупного абхазского политического деятеля, и я про него написал в “Московских новостях”, что он в результате каких-то разборок в начале 90-х сбежал из Абхазии в Москву. Поскольку он уже был крупный абхазский деятель, то пришел в редакцию за опровержением слова “сбежал”.

Хорошо сохранился. Магнитофон “Panasonic” не вернул, но, честно сказать, я и не напоминал. Опровержения не добился. Теперь работает премьер-министром Абхазии по фамилии Анкваб.
http://magazines.russ.ru/znamia/2009/3/sh10.html

Григорий Чхартишвили. Страшное видение в Страсбурге

Вчера я был на концерте «Музыка свободы», который давали в Страсбурге в поддержку Ходорковского, Лебедева и других российских политзаключенных. Прирулил из Бретани за 900 километров, с трудом добыл номер в гостинице – уж не знаю, всегда в Страсбурге столько иногородних или это из-за концерта. Большущий зал был переполнен, многие приехали и прилетели издалека.

Страсбургские жители, кому повезло достать билет, я полагаю, в основном пришли послушать игру Гидона Кремера, Евгения Кисина, Миши Майского, Марты Аргерих – в одной программе нечасто увидишь такое количество суперзвезд. Те, кто вроде меня добирался издалека, приехали из-за узников.

Выглядел зал так:


Концерт на фоне чистого неба за тюремной решеткой
Я не особенный меломан, современную серьезную музыку воспринимаю со скрипом. Поэтому сначала просто впитывал атмосферу. На концертах классической музыки и всегда-то собираются люди с лицами много приятней среднего уровня, а уж на таком тем более.

Потом я вспомнил, как в детские годы один мой приятель, отличник из музыкальной школы, учил меня слушать «трудную музыку». Он говорил: «Ты, короче, сиди и прислушивайся, чего в тебе происходит, понял? Это и будет музыка». «А если ничего не происходит?» - спросил я. «Тогда, - говорит, - одно из двух. Или музыка фиговая, или ты тупой».

В общем, я сидел и старательно прислушивался к себе.

Пока исполняли нежную композицию Гия Канчели для скрипки и голоса, мысли у меня были благостные. Я думал, что ради недостойного дела и плохих людей великие музыканты таких представлений давать не станут. Тем более бесплатно: организаторы сказали мне, что не потратили на страсбургский концерт ни копейки – наоборот, весь сбор предназначен для подмосковного интерната в Коралово.

Но потом пошли вещи диссонансные, резкие, даже тревожные. И в разгар 14 симфонии Шостаковича на меня обрушилось страшное видение. (С писателями, знаете, бывают мистические прозрения – особенно если они прислушиваются к себе так усердно, как это делал я).

Приоткрылась таинственная завеса, и я на миг смог заглянуть в недалекое будущее.

Заглянул – и содрогнулся.

Мне вообразилось, что прошло несколько лет, власть в России переменилась – революция, дворцовый переворот или еще что-то – и начался судебный процесс над деятелями прежнего режима, как это обычно бывает в нашей истории.

Вместо Ходорковского и Лебедева судят Путина с, допустим, Сечиным. И, как водится в нашей извечно сервильной судебной системе, вешают на арестантов всё на свете, в чем они даже и не виноваты. Караулов по телевидению запускает фильм про кровавые преступления путинской банды. Прокуроры запугивают свидетелей, очередной Данилкин пугливо улавливает желания нового начальства. И так далее, и так далее.

И, видя это безобразие, писатели с тяжким вздохом начинают заступаться за новых политзаключенных. Потому что такая уж у русских писателей планида.

Вот, допустим, желаешь послать к лешему традиции отечественной словесности, анархически перемешать зерна с плевелами и гулять себе, насвистывая, по литературному лугу, срывать цветы удовольствий. Но такие на этом луге произрастают травы, такой там воздух, отравленный всякими толстыми-достоевскими-чеховыми, что, надышавшись миазмов, как миленький начинаешь милость к падшим призывать, никуда не денешься...



Однако содрогнулся я не от кошмарной фантазии, что буду вынужден защищать падшего Путина. О нет! Мне, почтенные читатели, привиделся концерт в поддержку этого узника совести. И то, как я поеду туда проявлять солидарность…

Во-первых, я представил, где может происходить подобное мероприятие. Наверное, ох, в каком-нибудь Тегеране или Пхеньяне. Где ж еще?

Во-вторых, кто там будет выступать? Вероятно, те мастера культуры, которые сегодня столь горячо поддерживают Владимира Владимировича и возглавляемую им партию?

Леденящая картина предстала предо мной, когда я вообразил этот пир духа.

На сцене поют Бабкина с Кадышевой и Дима Билан с Басковым, гоняют тигров братья Запашные, декламирует стихи про духовное Николай Бурляев. Ну и Розенбаум, конечно.

А в зале, среди соответствующей публики (ну там Грызлов, Эрнст с Добродеевым, Любовь Слиска, Пушков-Леонтьев) сидим плечом к плечу мы с Людмилой Улицкой, отдуваемся за профессию. На груди у нас значок «Свободу ВВП!», на бледных устах испуганная улыбка. Потому что никуда не денешься. Сиди, терпи.

И стало мне страшно. Реально, то есть нереально (это ведь теперь синонимы) страшно.

грузинские Битлз

...в конце 1980-х первый менеджер Битлз Аллан Вильямс принял под свое крыло грузинскую группу Блиц. Блиц были настолько успешными имитаторами Битлз, что сыграли в знаменитом клубе Пещера в Ливерпуле и были приняты в мэрии этого города. В начале своего приезда в Тбилиси у Аллана случился бурный роман с грузинскими винами, но в 1989 году в свете известных событий Аллану с его 15-летним сыном пришлось срочно покинуть Грузию.
А в 1994 году Блиц снова выступил в Тбилиси и уже состарившийся Евгений Мачавариани- телеведущий, благодаря которому в советское время мы могли смотреть по телевизору выступления западных групп,- ведет концерт в холодном послевоенном городе..



Как принимали рэпера Хулио (рассказ жительницы Грузии)

Я в рэпе не то чтобы очень сильна - знаю, что был Ту Пак и Пафф Дэдди, кого-то из них пристрелили, еще есть Эминем, ну и - к нам приезжал Хулио, давно еще.
Запомнился тем, что таскал на руках Нату Амаглобели, после чего ее бросил муж.
Он - рэпер такой рэпер, морда свирепая, темные очки и на голове две косички с нежно-салатовыми резинками. Через слово - "фак" и прочая поэзия Гарлема.

А заново пригласили его в Батуми на октябрьские уикэнды - это такая программа для удлинения курортного сезона и для поддержки населения городка Б. в финансовом и моральном смысле.
Концерт, значит, рэпера Хулио - открытая площадка на бульваре, собралась толпа - среди них много спустившихся с гор "французов", которые по-английски знают как раз одно слово из поэзии Гарлема - "фак".
Хулио попрыгал, поречитативил, потом потребовал девицу из толпы - изображать с ней коитус.
Напоминаю, что действие происходит в городке Б., где даже геи не рискнули провести свой парад, кругом верующие православные и отчасти мусульмане-сунниты.
Ни одна девица из зрителей на сцену не пошла, зато мамзель из устроителей сидела в креслице на сцене.
Хулио пошел изображать коитус с ней, и публика недоуменно стала молчать - нехорошим таким молчанием.
Потом Хулио порвал на себе одежду и стал швырять в толпу, ожидая, что ее, как обычно, растащат на сувенирные молекулы, однако публика стала роптать - он чего, больной что ли, свои потные лохмотья нам кидать?
Разошедшийся Хулио снял кеды и тоже пошвырял в толпу, и зря, потому что кеда попала одному из активистов движения по башке, и он, недолго думая, запулил ее обратно хозяину - причем целился и попал.
Попал прямо в нос.
Я не шучу.
Рэпер Хулио, любимец миллионов и знамя афроамериканского самосознания, завалился назад с расквашенным носом.
Охрана прокляла свой день рождения и бросилась кто куда - кто Хулио реанимировать, кто метателя кедов одевать в наручники.
Однако симпатии публики были явно не на стороне афроамериканского самосознания.
Хулио - этот самовлюбленный нарцисс - встал с распухшим носом к станку заново и стал причитать "Фак, фак!" - имея в виду несовершенство мира.
Но публика приняла все на свой счет и была глубоко фраппирована, что не замедлила выразить в ответе Чемберлену - упоминанием Хулио, его матери, отца, предков, возможных супруг и детей, всего афроамериканского движения, а также частей его прекрасного натренированного тела, включая расквашенный нос.
У Хулио были микрофоны и бэк-вокал, у публики - количество и родина вокруг.
Охрана, сипя и извергая пену, убедила Хулио не идти в народ брататься, и окружила его плотным кольцом из 300 сотрудников (вызвали подразделения).
По городку Б. шла процессия - кольцо охраны, внутри - Хулио с салатовыми косичками и кровавым носом, а сзади - темная масса горных французов, жаждущих возмездия.
- Кто эти люди, фак? - кокетливо вопрошал Хулио гнусавым голосом.
- Это ваши фаны, шени дэда, - отвечали уставшие до кровавых мальчиков в глазах охранники.

http://merienn.livejournal.com/509691.html?style=mine